Ко всему этому следует, пожалуй, добавить, что одним из реальных прототипов Липотина может считаться видный французский эзотерик граф Альбер де Пувурвиль, писавший под псевдонимом Матжиои, который много лет прожил в Китае и получил там даосское посвящение. Именно он ввел Густава Майринка в круг некоторых метафизических понятий, Которые затем получили свое художественное воплощение в «Белом доминиканце» и «Ангеле Западного окна».

Не случайно, что именно под руководством Липотина в обличье тибетского жреца Мюллер в одной из кульминационных сцен романа проходит так называемое «испытание пустотой», то есть сошествие в глубины собственного «я», пробное соприкосновение с «миром причин», в котором герой оказывается после того, как пламя пожара истребляет его земное естество.

В романе двойственная природа пустоты подчёркивается тем, что Липотин, этот «странный потусторонний посланец, верный и неверный одновременно», готов угождать «и нашим и вашим», исходя из того, на чьей стороне в данный момент наблюдается перевес сил: «Маске может служить только сильнейшему». В начале романа, когда барон Мюллер, ещё вслепую, делает первые шаги на поприще самореализации, проходит первые фазы духовного алхимического процесса, а Чёрная Исаис играет с ним, как кошка с мышью, Липотин выступает в роли её союзника, доверенного лица. В конце повествования, правда, не без иронии, он именует Мюллера «своим покровителем», жалуется ему на своих бывших хозяев, которые — подумать только! — «собирались его укокошить». «Укокошить» пустоту, истребить небытие и в самом деле не под силу даже Исаис и её приспешникам, а вот разглядеть подлинную природу Липотина, дотоле скрытую всевозможными личинами, оказывается, доступно. В финале книги перед духовным взором Мюллера, по всей вероятности, уже находящегося в инобытии или, по крайней мере, на пороге посмертного состояния, предстает «седой, древний, ветхий» старик, а то и «пустой, полупрозрачный» призрак, который «словно проваливается в себя, как в могильную яму», продолжая, однако, изрекать свои парадоксальные афоризмы.

А какие трансформации происходят по ходу романа с Исаис-Асайей? Сначала она является перед нами в облике очаровательной молодой особы, от которой, однако, явственно разит пантерой, затем мы видим княгиню Шотокалунгину в более соответствующем её сути обличье звероголовой богини; вместе с бароном Мюллером мы наблюдаем, как постепенно спадает с неё иллюзорная оболочка, «бледнеет, тускнеет, истончается, тает на глазах, становясь всё более ветхой, всё более призрачной и прозрачной, пока не распадается совсем, и вот…». И вот, на последних страницах романа, описывающих посмертные приключения героя, раскрывается наконец её истинная природа: «Передо мной повелительница мира сего — коварная, лицемерная усмешка на украденном лике святой; одновременно я вижу её со спины, и там она с головы до пят нагая, и в ней, как в разверстой могиле, кишмя кишат гадюки, жабы, черви, пиявки и отвратительные насекомые. Да, такова она: с лицевой стороны, с фасада — сама богиня, окутанная благовониями, с обратной же от неё разит безнадежным могильным смрадом, здесь царят ужас и смерть».

Но и этим образом, близким к фольклорным мотивам, не исчерпывается тайная суть Исаис-Асайи. Мы сможем понять, кто же она такая, только обратившись к тому эпизоду из «Серебряного башмачка», где её космическая ипостась описывается в виде великанши в треугольнике, сотканном из чёрного дыма жертвоприношений; держа в своих бесчисленных руках бешено крутящееся веретено, она сучит пряжу из кровоточащей человеческой плоти. Источник этого образа — то место из «Государства» Платона, где побывавший в потустороннем мире воин Эр, вернувшись к жизни, повествует о своих загробных видениях, среди которых выделяется исполинская фигура Ананки, то есть Судьбы, с чудовищным веретеном в руках.

Стало быть, Исаис — это Ананка, Судьба или, выражаясь на буддийский лад, Карма, беспощадная огненная стихия, из века в век пожирающая Вселенную. «Весь мир объят пламенем, — читаем мы в древних священных текстах, — весь мир сгорает в огне, весь мир содрогается». Карма всемогуща: даже Липотин, воплощение небытия, опасается «кармического возмездия». И только овладевший тайнами пиромагии герой романа, скромный «европейский литераторишка» Мюллер смело идет навстречу судьбе, памятуя о том, что её пламя «облагораживает либо испепеляет: каждому по природе его». Говорят, что лесной пожар можно погасить, противопоставив ему встречный вал огня. Именно так и поступает Мюллер, гасящий кармическое пламя, «чёрное пламя ненависти» силой внутреннего, духовного жара. «Может ли одна только мысль породить огонь? На собственном примере я убедился в могуществе пиромагии. Огненная стихия — скрытая, невидимая, вездесущая — до поры до времени спит, но одно лишь тайное слово, и… в мгновение ока проснется пламя и огненный потоп захлестнёт Вселенную».

Что же это за «тайное слово», пробуждающее к жизни очистительную огненную стихию? Признаемся сразу же, что оно не только не принадлежит к лексикону буддийской метафизики, но и вообще не вписывается в круг буддийских идей автора. Тем не менее он вводит это слово и обозначаемое им понятие в самую сердцевину таких своих произведений, как «Голем», «Белый доминиканец» и, разумеется, «Ангел Западного окна». Слово это — «жертва», «жертвенная любовь», олицетворяемая в последнем романе Майринка двойным образом Яны-Иоганны, воплощением «вечной женственности» и «нечеловеческой, всепрощающей кротости». «На мне, мне одной, вся вина! — восклицает фрау Фромм, увидев на лице Мюллера стигматы потустороннего мира. — Я, только я, должна молить о милости и отпущении… Только жертвой искуплю я мой грех». Кроткая Яна-Иоганна дважды ценой своей жизни спасает и искупляет Ди-Мюллера, принимая на себя его кармический груз, а в одной из финальных сцен романа беспощадно расправляется с земным воплощением Кармы, всаживая в сердце княгини Шотокалунгиной волшебный клинок Хоэла Дата. Примечательно, что в своем посмертном состоянии эта скромная, ничем внешне не выдающаяся женщина предстает «королевой роз в сокровенном саду адептов», высокой, величественной дамой с короной на голове и неземным, словно идущим из глубины веков взглядом.

Так, шаг за шагом, Майринк раскрывает перед нами подлинную суть своих диковинных персонажей — и нам остается только как можно более пристально вглядеться в каждую грань того волшебного словесного кристалла, которым является его роман, чтобы отождествить самих себя с героями этой книги и вместе с ними приобщиться к тайнам духовной пиромагии.

Ю. Стефанов

МОЙ НОВЫЙ РОМАН [8]

Sir John Dee of Gladhill! Имя, которое, по всей видимости, мало что скажет современному читателю! С жизнеописанием Джона Ди я впервые познакомился около 25 лет назад и был потрясен этой невероятной, трагической и страшной судьбой; она не вписывалась ни в какие привычные рамки, от её головокружительно крутых поворотов захватывало дух… В то время достаточно юный и впечатлительный, ночами, как лунатик, бродил я по Градчанам, и всякий раз в переулке Алхимиков меня охватывало странное чувство, в своих романтических грёзах я почти видел это: вот открывается одна из покосившихся дверей низенького, едва ли в человеческий рост домишка — и на облитую лунным мерцанием мостовую выходит он, Джон Ди, и заводит со мной разговор о таинствах алхимии, — не той сугубо практической алхимии, которая занята единственно превращением неблагородных металлов в золото, а того сокровенного искусства королей, которое трансмутирует самого человека, его тёмную, тленную природу, в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее сознание своего Я существо. Образ Джона Ди то покидал меня, то, чаще всего в снах, возвращался вновь — ясный, отчетливый, неизбежный… Сновидения эти повторялись не часто, но регулярно, подобно 29 февраля високосного года, составленному из четырёх четвертей. Эта фатальная регулярность, казалось, таила в себе какой-то скрытый упрек. Я уже тогда смутно догадывался, чего хочет от меня призрак, но, только осознав себя писателем, понял окончательно: умиротворить «Джона Ди» мне удастся лишь в том случае, если я решусь — все мы рабы своих мыслей, но никак не творцы их! — превратить его канувшую в Лету судьбу в живую ткань романа. Прошло почти два года, как я «решился»… Однако каждый раз стоило мне только с самыми благими намерениями сесть за письменный стол, как внутренний голос принимался издеваться надо мной: да ты, брат, никак вознамерился осчастливить мир ещё одним историческим романом?! Или не ведомо тебе, что все «историческое» отдает трупным душком? Неужели ты думаешь, что этот отвратительный, сладковатый запах тлена можно превратить в свежее, терпкое дыхание живой действительности?! И я оставлял мысль о романе, но «Джон Ди» не отставал, и, как сильно я ни сопротивлялся, побеждал всегда он. И все повторялось сначала… Наконец мне пришла в голову спасительная идея — связать судьбу «мёртвого» Джона Ди с судьбой какого-нибудь живого человека: иными словами, написать двойной роман… Присутствуют ли в этой современной половине моего героя автобиографические черты? И да, и нет. Когда художник пишет чей-нибудь портрет, он всегда бессознательно наделяет его своими собственными чертами. Видимо, с литераторами дело обстоит примерно так же.

вернуться

8

«Книжный червь», ежемесячный журнал для библиофилов, Лейпциг, 1927, 6-й выпуск. С. 236—238